Это очень актуальное произведение. Кто бы мог подумать что ещё год назад мы не задумывались над этим. Предлагаем прочесть, а если есть возможность сделать постановку пьессы.
Фриш Макс
ОПЯТЬ ОНИ ПОЮТ ―
Пьеса-реквием
Действующие лица
(в порядке появления на сцене)
ГЕРБЕРТ.
КАРЛ.
СВЯЩЕННИК.
МАРИЯ.
УЧИТЕЛЬ.
ЛИЗЕЛЬ.
ЛЕЙТЕНАНТ.
ДРУГОЙ.
РАДИСТ.
ЭДУАРД.
ТОМАС.
ЕФРЕЙТОР.
КАПИТАН.
БЕНДЖАМИН.
ЖЕНЩИНА.
ПРИВРАТНИК.
СТАРИК.
ДЕЖУРНЫЙ из противовоздушной обороны.
МАЛЬЧИК.
ДЖЕННИ.
СЫН КАПИТАНА.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Картина первая
Герберт, офицер, и Карл, солдат.
Герберт. Через час уже будет ночь… Надо выбираться отсюда; задание мы выполнили.
Карл. Да, через час уже будет ночь…
Герберт. Что с тобой?
Карл. Задание мы выполнили…
Герберт. Ты так смотришь, будто самого себя расстрелял!
Карл. Теперь надо выбираться отсюда…
Герберт. Да вот как только поп закончит и зароет могилу…
Карл. Задание мы выполнили…
Герберт. Ты уже в третий раз это говоришь!
Карл. Весной, когда растает снег, весной я поеду домой на побывку… весной, когда раскроются почки и пригреет солнце, обнажится и эта могила. Мы можем приказать попу: рой могилу, столько-то в длину, столько-то в ширину, да поживей! Мы можем приказать ему: а теперь закапывай ее, да поживей! Мы можем все приказать в этом мире, все — только не траве; мы не можем приказать траве, чтобы все ею поросло, да поживей. Люди увидят могилу столько-то в длину, столько-то в ширину… весной, когда растает снег, весной, когда я буду сидеть дома и есть мамино печенье.
Герберт. Закури! (Дает ему сигарету.)
Карл. Спасибо… Печенье… Они целый год экономили муку и сахар на это печенье!
Герберт дает ему огня.
Когда я был маленьким, я так любил домашнее печенье…
Герберт. Кури и не болтай ерунду; ты устал, Карл.
Карл. Весной я поеду домой на побывку.
Герберт. Нам все можно, только уставать нельзя и голову терять тоже это нам ни к чему, Карл, понимаешь, ни к чему.
Карл. Через час будет ночь… Мария пишет, что она уже слышала ласточек. Это сейчас-то! И видела бабочек! Сейчас-то! Пишет, что ручьи ждут нас в отпуск, ждут еще под снегом…
«Вновь косынкой голубойВ облаках весна махнула».
Ты знаешь Мёрике?
Герберт. Может, даже лучше, чем ты.
Карл. Я его так люблю.
Герберт.
«Дымом, детством вдруг пахнулоНад притихшею землей.А в снегу цветокЗамер в ожиданье.Арфы звук и робок и далек…Ты идешь, весна,То твое дыханье!»
Тишина.
Карл. Герберт, можешь ты мне сказать, зачем мы расстреляли этих людей двадцать одного человека?
Герберт. Тебе-то что за дело?
Карл. Я же их расстреливал…
Герберт. Это были заложники.
Карл. Они пели. Ты слышал, как они пели?
Герберт. Теперь отпелись.
Карл. Они пели — до последней секунды.
Герберт (всматривается туда, откуда они пришли). Представляю, какую легенду из этого сделает поп! Если мы позволим ему болтать. Если мы оставим его в живых.
Карл. Герберт!
Герберт. Ну что?
Карл. Ты хочешь сказать, что и попа…
Герберт. Он копает так старательно, будто сажает луковицы, и какие редкие луковицы! Весной, бог даст, из них вырастут тюльпаны!
Карл. Герберт, поп же ни в чем не виноват…
Герберт. А заложников мы спрашивали, виноваты они или нет? Он закапывает их так, будто в самом деле верит в их воскресение; вон, еще камешки выбирает!
Карл. Герберт, поп ни в чем не виноват…
Герберт (снова поворачивается). Ты обратил внимание на эту изумительную фреску? В средней апсиде?
Карл. Какую фреску?
Герберт. Ну, распятие и воскресение, не помнишь, что ли? Стоящая штука, византийской школы, должно быть, века двенадцатого, и как сохранилась… Я сразу вспомнил твоего отца, Карл.
Карл. Почему?
Герберт. Господин учитель — если бы он это увидел, — он бы прямо ахнул. И прочел целую лекцию: все эти фигуры, — помнишь, как он говорил? — они стоят здесь не на фоне случайного ландшафта, который их породил и обусловил; они стоят на фоне вечности, а это значит — в безусловном ореоле духа… И так далее.
Карл. Почему ты говоришь об этом сейчас… именно сейчас?
Герберт. Я все время вспоминаю господина учителя… Что бы я ни увидел, я все время представляю себе, как бы он про это сказал, с его эрудицией. Я имею в виду — все прекрасное. Он же всегда говорил только о прекрасном. Как, кстати, он там себя чувствует?
Появляется священник.
Ну что, папаша?
Священник. Они зарыты.
Герберт. А ты?
Священник. Я зарыл их, как ты приказал.
Герберт. Какой ты исполнительный!
Священник. Да покоятся они с миром.
Герберт. А ты?
Священник. Я не понимаю.
Герберт. Чего ты не понимаешь?
Священник. Зачем господь вас послал.
Герберт. Ты, значит, думаешь, что нас послал господь? (Подходит к нему.) Поклянись, что не будешь болтать, когда мы уйдем. Клянись.
Священник. Клянусь.
Герберт. Поклянись, что ты ничего не видел собственными глазами.
Священник. Ты же завязал мне глаза.
Герберт. Клянись!
Священник. Я ничего не видел. Клянусь.
Герберт. И ничего не слышал!
Священник. Они пели.
Герберт. Поклянись, что ты ничего не слышал, иначе мы и тебя пристрелим.
Священник. Меня?
Герберт. Считаю до десяти. Понял?
Священник. Меня?
Герберт. Один, два, три, четыре, пять, шесть, семь…
Священник. Клянусь.
Герберт (отпускает священника, тот уходит). Тьфу! Тьфу ты… твою мать! Господи, ну какая мразь!
Карл. Если бы он не встретил нас, Герберт, он не стал бы мразью; это ты сделал его мразью…
Герберт. Они просто боятся, они все нас просто боятся!
Карл. Это оттого, что у нас такая власть.
Герберт. А величие духа, которое, как говорят, сильнее нашей власти, где он, этот дух? Чего же мы ищем, как не его? Где он, этот бог, которого они малюют на всех стенах, твердят о нем веками? Я его не слышу.
Карл. Час назад они пели…
Герберт. Это все от страха! Все они боятся нашей власти; они дают нам под видом клятв лжесвидетельства и еще удивляются, что господь нас не карает! Мы обратились к орудию власти, к последней инстанции силы, чтобы познать величие духа. Попробуй докажи мне, что они говорят правду: я в них стреляю — покажи мне хоть одного воскресшего! Я расстреливал их сотнями, но воскресших не видел.
Кар л. Просто мы стали убийцами…
Герберт. Мы обратились к орудию власти, к последней инстанции силы, чтобы познать величие духа, истинное величие духа; но лукавый прав — нет его, этого величия духа! Мы всего лишь прибрали к рукам мир, а нужен ли он нам — не знаю; ничто не стоит на пути нашей власти — вот что самое ужасное. (Поворачивается.) Попа надо пристрелить.
Карл. Почему?
Герберт. Потому что я тебе приказываю. Я сказал ему: вырой могилу для этих людей. Он это сделал. Я сказал ему: теперь зарой ее. Он это сделал. Я сказал ему: клянись господом богом, что ты ничего не слышал. Он поклялся. Теперь я говорю: попа надо пристрелить…
Карл. Не понимаю.
Герберт. И сделаешь это ты — ты, хоть ты и не понимаешь.
Карл. Я?
Герберт. Я тебе приказываю.
Карл. Герберт…
Герберт. Чтобы через пять минут он был пристрелен.
Карл стоит неподвижно, молча.
Мы не можем верить его клятве. Он клянется господом богом, которого нет; иначе он не мог бы совершить клятвопреступление и уйти своей дорогой. Он будет мстить нам за собственную трусость, как только уйдет от дул наших пистолетов, уж будь уверен! Он нас боится, а именно страх больше всего жаждет мести. Так вот — чтобы через пять минут он был пристрелен.
Карл. А если я скажу, что не буду этого делать?
Герберт. Ты знаешь, что тогда будет.
Карл. Знаю.
Герберт. Ты ведь не первый, Карл.
Карл. Знаю.
Герберт. Я поставлю тебя самого к стенке, если будет нужно, — тут же, на месте; уж можешь мне поверить, Карл. Мы же всегда делали то, что говорили; в наше время это не каждый о себе может сказать. На нас можно положиться.
Карл. Да, я тебя знаю.
Герберт. Так подумай.
Карл. А если я при этом запою?
Герберт. Даю тебе пять минут.
Карл. А если я при этом запою?
Герберт. Потом уже будет поздно рассуждать. Даю тебе пять минут. (Уходит.)
Карл. Опять они поют…
Входит священник и ждет. Слышно пение.
Священник. Он велел мне подойти к тебе.
Карл. Что тебе нужно?
Священник. Он велел мне подойти к тебе.
Карл. Скажи мне только одно…
Священник. Что?
Карл. Или нет… Ты совершил клятвопреступление. Почему ты совершил клятвопреступление? Ты предал своего бога, образ которого носишь на груди. Вот ты сказал, что двадцать лет — двадцать лет жил в этом монастыре, молился, служил господу…
Священник. Служил.
Карл. И не успел прокричать петух! Ведь так, кажется, у вас говорится? «Прежде нежели пропоет петух…». Почему ты это сделал?
Священник. Думай лучше о своих собственных грехах.
Карл. Через час будет ночь… скажи мне только одно: если я все время буду идти в этом направлении — лесами, лугами, все время, — если я переплыву реки, все время, — если я побреду по болотам, все время, пока будет ночь, все время, все время, — куда я приду?
Священник молчит.
Говори же! Куда я приду? Говори! Это спасет тебе жизнь!
Священник молчит.
Я пошел. Можешь выдать меня! Я ухожу к матери. Так и скажи им: он ушел к своей матери. (Уходит.)
Священник. Мое место здесь. Я не предам тебя. Меня твой побег не спасет и тебя тоже. Какой бы дорогой ты ни пошел по земле — она приведет тебя сюда.
Картина вторая
Мария с младенцем.
Мария.
Прилети, жучок, ко мне,А наш папа на войне,Наш малышка будет цел,Только домик наш сгорел…
Весной, когда растает снег, весной приедет Карл. Это твой отец. Ты его еще не видел. Поэтому я так говорю, маленький мой. Он хороший папочка, ласковый, он посадит тебя на коленки — гоп, гоп, гоп! И глаза у него, как у тебя, маленький мой, — чистые и голубые, как два родничка. И он так смеется, твой отец! Он посадит тебя на плечи, разбойник ты этакий, а ты ухватишь его за вихор и — гоп, гоп!
Прилети, жучок, ко мне,А наш папа на войне,Наш малышка будет цел,Только домик наш сгорел…
О господи, что бы там ни было, а весна рано или поздно придет. Земле столько тысяч лет, и ни разу весна не забывала ее, что бы люди ни делали… С деревьев каплет — это тает снег, потому что солнце согревает землю. Оно светит не везде: за лесами еще длинные тени, там прохладно и влажно, под ногами прелая листва прошлых октябрей… Но небо — между стволами повсюду небо — море синевы; стоишь на ветру, и солнце запутывается в волосах, как расплавленное серебро; темные пашни жаждут света, люди удобряют их навозом, от лошадей идет пар, и уже журчат ручьи… Весной, когда растает снег, весной приедет Карл; и опять будут вечера у распахнутых окон, мы будем слушать птичий гомон и будем чувствовать воздух, и тревогу набухших почек, и даль полей… Маленький мой, как прекрасна земля, как прекрасно жить на земле!
Входит учитель.
Кажется, заснул.
Учитель. Я был там.
Мария. Ну как?
Учитель. Их все еще не нашли.
Мария. Весной, когда приедет Карл, что он скажет, не найдя своей матери?
Учитель. Да…
Мария. Весной, когда приедет Карл…
Учитель. Я еще раз говорил с ними…
Мария. С кем?
Учитель. Ну с этими пленными… Вообще-то с ними нельзя говорить…
Maрия. И что они сказали?
Учитель. Один из них говорит, что его раз тоже засыпало… Говорит, он пролежал там двадцать часов. В самом начале войны.
Maрия. И что?
Учитeль. И все. Они уже перестали.
Мария. Они больше не копают?
Учитель. Прошло уже пятьдесят часов. Они больше не копают. Их вроде бы перебрасывают на другой участок — там засыпанные, может быть, еще живы…
Мария. Они больше не копают…
Учитель. Потому я и вернулся. Я простоял там пятьдесят часов. Я уже давно потерял всякую надежду на то, что мать еще жива. Руины спрессовались, смерзлись, их надо взрывать, такие они твердые. Я уже давно потерял всякую надежду, видит бог… И они перестали копать; а я опять думаю: а вдруг наша мать все-таки еще жива?
Мария. Мамочка! (Разражается рыданиями.) Зачем все это? Объясни мне! Что им сделала наша мамочка? Такой человек… Объясни мне.
Учитель. Да…
Мария. Зачем все это?
Учитель. Они просто дьяволы.
Мария. Господи, ну чего, чего они от нас хотят?
Учитель. Они просто дьяволы… Они не могут простить нам того, что мы выше их. В этом все дело. Они не могут нам простить, что мы хотим изменить мир, что мы можем сделать его лучше. Они просто дьяволы.
Мария (прислушивается). Кто-то стучал?
Учитель. Кто бы это мог быть?
Мария. Не знаю.
Учитель. Меня нет дома.
Mария. А если это Карл?
Учитель. Тебе это всякий раз кажется, когда стучат, — вот уже год…
Maрия. Я посмотрю, кто там. (Уходит.)
Учитель. Они просто дьяволы. Дьяволы… Хотел бы я посмотреть на них, хоть раз — глаза в глаза!
Входят Мария и Лизeль с цветочным горшком.
Мария. Это Лизель…
Лизeль. Господин учитель…
Мария. Она принесла тебе цветочный горшок…
Лизeль. Я узнала, что ваша жена…
Учитель. Как знать, Лизель, может, в эту минуту она еще жива?
Лизель. Здесь вообще-то не цветы, господин учитель. Какие же сейчас цветы! Там луковица; весной, бог даст, из нее вырастет тюльпан.
Мария. Спасибо, Лизель. (Ставит горшок на стол.)
Лизeль. А те времена вернутся, господин учитель?
Учитель. Какие времена?
Лизель. Вы водили нас по старому городу, показывали замки и галереи, объясняли всякие картины. Вы так умели рассказать про какую-нибудь знаменитую картину, что уж никогда не забудешь! Вы открыли нам глаза на прекрасное, — ну, знаете, на возвышенное и вообще.
Учитель. Что слышно о Герберте?
Лизель. Брат на фронте. Он пишет, что сейчас они как раз расположились в одном монастыре — там такие средневековые фрески, пишет, что господин учитель удивился бы, если б их увидел.
Учитель. Герберт был моим лучшим учеником.
Лизель. Вы всегда так говорите.
Учитель. Герберт был моим лучшим учеником, таких у меня больше не было. А как хорошо он играл на виолончели… Одно время мы много с ним играли вместе, с твоим братом, каждую неделю…
Лизель. Я помню. (Вдруг, Марии.) Ты знаешь, что Карл в городе?
Мария. Карл?
Лизeль. Я уверена, что это был он, уверена.
Мария. Карл?
Учитель. Мой сын?
Мария. Где? Когда? Этого не может быть.
Лизeль. Вчера вечером иду я за углом — как раз где засыпало вашу матушку, — и мы прямо наткнулись друг на друга. Темно было. Он говорит: «Простите!»
Мария. Наш Карл?
Лизeль. И голос был его, я уверена, иначе бы я вообще его не узнала. Я говорю: «Карл?» А он сразу исчез.
Учитель. Не обольщайся надеждами, Мария. Это ошибка. Карл на фронте, за много километров отсюда.
Лизель. А у вас он разве не был?
Мария. Он написал — весной, он приедет весной…
Учитeль. Не будем больше об этом говорить!
Лизель. Разве вы не рады, что Карл в городе?
Мария. Ах, Карл…
Учитeль. Ну вот, видишь, теперь она в слезы…
Мария. У нас ведь ребенок, а он его еще даже не видел. Все говорил, что приедет осенью, а осенью началось новое наступление.
Лизель. Может, и я вправду обозналась.
Учитель. Мы уже так долго надеялись, так долго и слепо верили. Ах, Лизель, лучше бы ты ничего не говорила.
Лизель. Я сама испугалась. Только потом сообразила: он же не узнал меня в темноте; ну, я тогда побежала за ним и закричала: «Карл!»
Мария. Ты еще раз его видела?
Лизель. Я сначала так подумала, а когда догнала его, вижу, что это другой…
Учитель. Ну вот видишь!
Лизель. Я и сама подумала, что обозналась. И успокоилась. Пошла назад, а за углом опять его увидала — того же, который перед этим чуть не налетел на меня. Я говорю: «Карл, ты меня не узнаешь?»
Maрия. А он?
Лизель. Я его за рукав ухватила, понимаешь? «Карл! — говорю, — Карл!» А сама держу его. «Я же тебя узнала, Карл, что с тобой?»
Мария. Так это был он?
Лизель. Я видела его вот так, как тебя сейчас, вчера вечером…
Учитель. Этого не может быть.
Мария. Вчера вечером?
Учитель. Этого не может быть; иначе бы он к нам пришел, наш Карл, не станет же он бродить по улицам как привидение.
Лизель. А он и говорит: «Карл? — и останавливается. — Меня зовут не Карл, ты обозналась, красотка, попытай счастья с кем-нибудь другим». — И так ударил меня по руке, что я сразу его отпустила…
Вдали начинает выть сирена.
Мария. Опять они летят!
Учитель. Пошли в укрытие.
Мария. Опять они летят, а малыш только-только заснул…
Учитель. Они просто дьяволы! Просто дьяволы!
Лизель. Может, я и вправду обозналась…
Учитель (гасит свет в комнате). Они просто дьяволы! Хотел бы я хоть раз взглянуть на них — глаза в глаза…
Картина третья
Семеро молодых летчиков ждут вылета в бой; из громкоговорителя раздается бодрая танцевальная музыка; летчики сидят в современных металлических креслах, читают, курят, играют в шахматы, пишут письма.
Лейтенант. Шах!
Другой. По-моему, сегодня до нас очередь так и не дойдет. Уже начало девятого.
Лейтенант. Я сказал: шах!
Другой. Мой милый, я это предвидел. Я теряю на этом пешку, а ты ферзя.
Лейтенант. То есть, как это?
Другой. Ходи. (Берет сигарету.) Я в самом доле уже не верю, что сегодня до нас дойдет очередь… Между прочим, на улице дождь льет как из ведра. (Закуривает.) Ты бывал в Кёльне, когда он был еще цел?
Лейтенант. Нет.
Другой. Я тоже.
Лейтенант. Мой прадедушка покинул Европу, потому что устал от нее. У меня такое же чувство, хотя я еще не ступал на ее почву. Шах!
Из громкоговорителя вместо танцевальной музыки раздается вдруг хорал из «Страстей по Матфею» Иоганна Себастьяна Баха.
Радист. Выключи!
Эдуард. Почему?
Радист. Я говорю — выключи!
Музыка становится тише.
Не выношу такую музыку.
Эдуард. Я просто ищу, что есть в эфире. А вообще эта музыка не так уж и плоха.
Радист. Дело не в этом.
Эдуард. А в чем же?
Радист. Не мешай мне писать письма! Я не хочу уходить из жизни, пока эта сука не узнала, что я о ней думаю… Ты ведь сам говоришь, что вообще музыка эта не так уж плоха. Вообще! И я так считаю.
Эдуард. Ну вот.
Радист. Но дело не в этом!
Эдуард. А в чем же? В том, что это немецкая музыка? Музыка — это лучшее, что у них есть.
Радист продолжает молча писать свое письмо.
Я не выключу, пока ты не скажешь причину.
Радист. С… я хотел на всю эту красоту.
Эдуард. Хорошая причина.
Радист. Мир вовсе не прекрасен. Такая музыка убеждает нас в том, чего на самом деле нет. Понимаешь? Это иллюзия.
Эдуард. Может быть…
Радист. Мир вовсе не прекрасен.
Эдуард. Но музыка прекрасна. Я хочу сказать: существует красота иллюзии, как ты это называешь. Что ты выиграешь от того, что мы и это сотрем с лица земли? Ведь это, в конце концов, единственное, чего наши бомбы не могут уничтожить.
Радист. Это — да, и твои глупые остроты.
Эдуард. Я не острю, дружище.
Радист. А что же?
Эдуард. Я верю в иллюзию. То, чего никогда не бывает, чего нельзя ухватить руками и нельзя разрушить руками, то, что существует только как мечта, как стремление, как цель, стоящая над всем существующим; это тоже имеет власть над людьми.
Радист. Ты это серьезно?
Эдуард. Да придет царствие его! Нет ничего реальнее этой иллюзии. Она возводила соборы, она разрушала соборы, тысячелетия пели, страдали, убивали за это царство, которое никогда не придет, и все-таки оно-то и составляет всю человеческую историю! Нет ничего реальней на земле, чем эта иллюзия.
В разговор включается третий летчик, который рисовал до этого на коробке из-под сигарет.
Томас. Я тоже так думаю.
Радист. Что?
Томас. У всякой войны есть своя цель. И у этой тоже. Иначе все было бы безумием, преступлением — все, что мы делаем. Цель этой войны — чтобы мир стал лучше, прежде всего для нас, для рабочих людей. Прежде всего для рабочих людей.
Неловкая пауза из-за возникшего недоразумения.
Радист. Я знал одного парня, он все играл такую музыку — здорово играл. Это было перед войной, когда мы с ним еще не были врагами. Мы даже считали, что мы друзья! Он умел так говорить об этой музыке, что просто диву даешься — так умно, так благородно, так душевно, донимаешь, душевно! И все-таки это тот же самый человек, который сотнями расстреливает заложников, убивает женщин и детей, — тот же самый, что играет на виолончели, — душевно, ты понял, душевно! (Запечатывает конверт, встает.) Его звали Герберт.
Эдуард. И что ты хочешь этим сказать?
Радист. Ты не потерял ни матери, ни отца, ни сестренки. Ты молчи! Ты не видел этого собственными глазами — они просто дьяволы! Просто дьяволы…
Входит ефрейтор.
Капитан. Что там?
Ефрейтор. Вылетаем…
Капитан. Когда?
Ефрейтор. В восемь пятьдесят.
Капитан. Спасибо. (Встает и не спеша выбивает трубку.) Все слышали?
Пауза.
Другой. Он сказал — в восемь пятьдесят?
Лейтенант. Тогда мы еще вполне успеем. Твой ход.
Другой. Третий раз за неделю!
Лейтенант. Играй давай!
Другой. Вчера мне приснился жуткий сон… Скворечня наша загорелась, мы начали выскакивать — один, два, три, четыре, пять; мне уже и раньше это снилось: как будто парашют целую вечность не может приземлиться, а потом, в конце концов, я вдруг опускаюсь в своем городе — каждый раз; а город, как в воскресенье, — такой, знаешь, немного пустынный, скучный, чужой, как будто ты вернулся в него через много столетий; знакомые улицы, площади — все вдруг превратилось в какой-то луг, на нем пасутся козы, но кафе открыто со всех сторон, как руина; там сидят твои друзья, читают газеты, а на мраморном столике — мох, сплошной мох, и никто тебя не знает, нет никаких общих воспоминаний, общего языка — ничего… Жуткий сон!
Лейтенант. Ходи.
Капитан (надевает куртку). Бенджамин!
Бенджамин. Да, капитан?
Капитан. Ты не против, если мы будем называть тебя просто Бенджамин? Ты из нас самый молодой, Бенджамин… Можешь не вставать.
Бенджамин. Я не моложе многих других.
Капитан. Ты быстро привыкнешь, вот увидишь.
Бенджамин. К чему?
Капитан. Здесь такие же будни, как и всюду. Вот наш лейтенант- когда нет девочек, сидит все время за шахматами и все время проигрывает. Томас это вон тот, за ним — рисует дом, который после войны получит каждый рабочий. Устраиваемся как можем… Ты в первый раз сегодня вылетаешь?
Бенджамин. Да.
Капитан. Я это все говорю не в утешение тебе — про будни. Человек привыкает ко всему. Я здесь старше всех, уже можно сказать — старик, потому что я здесь пятый год. До войны я участвовал в деле своего отца — мы торговали шерстью. Тоже было чертовски нудное занятие.
Бeнджамин. Я не боюсь.
Капитан. Не боишься?
Бенджамин. Вам, конечно, смешно…
Капитан. И это ты со временем поймешь, Бенджамин, — есть вещи, о которых мы никогда не говорим. Табу! Боится человек или не боится — кто об этом спрашивает?
Бeнджамин. Я не хотел сказать, что я храбрый. Я даже думаю, что я вовсе не храбрый. Но я и не боюсь. Я себя вообще еще не знаю.
Капитан. Послушай, сколько тебе лет?
Бенджамин. Двадцать. То есть двадцать с половиной.
Капитан. Напиши своей девушке, что капитан передает ей привет. В двадцать лет мы тоже не скучали…
Бeнджамин. Я не пишу никакой девушке.
Капитан. Почему?
Бенджамин. Потому что у меня никакой нет.
Капитан. Тоже мне мужчина!
Бенджамин. После школы сразу началась война…
Капитан. Я смотрел, как ты писал — целых два часа, Бенджамин, так пишут только девушке — очень хорошей и очень славной девушке.
Бенджамин. Я писал не письмо.
Капитан. Постой-постой, уж не поэт ли ты?
Бенджамин. Я хотел бы им стать, капитан, если война не сожрет нас.
Капитана зовут из-за сцены.
Капитан. Иду, иду! (Уходит.)
Лейтенант. Я не сдамся.
Другой. Так мы не успеем. Все равно ты проиграл.
Лейтенант. А это мы еще посмотрим.
Другой. Тебе уже ничто не поможет.
Лейтенант. Давай оставим все как есть, а завтра доиграем. Ход мой.
Надевают куртки.
Радист. А все остальное — все, что было? Я тоже не хотел этому верить, приятель, — это намного удобнее, я знаю! Я тоже не хотел этому верить: люди, подвешенные за челюсть на крюк, детские башмачки с отрубленными ногами…
Эдуард. Перестань!
Радист. Я тоже не хотел этому верить. И все-таки это было, приятель, было: тысячи, сотни тысяч — задушенных газом, как саранча, обуглившихся, уничтоженных…
Эдуард. Перестань, слышишь?
Радист. Мир не прекрасен.
Эдуард. А ты думаешь, мы сегодня ночью сделаем его лучше?
Радист. А что нам делать? Я тебя спрашиваю. Дать себя перебить?
Эдуард. Наши бомбы не сделают его лучше — и нас тоже.
Радист. Так попытайся сделать это своей музыкой! Попытайся…
Эдуард. Я пытаюсь думать, вот и все!
Радист. Мы не можем иначе!
Эдуард. Возможно. В этом-то и вся чертовщина…
Пауза.
Радист. Когда еще были живы моя мать, мой отец, сестренка… господи, я думал точно так же, как и ты. Есть одно-единственное право на земле — право для всех. Есть одна-единственная свобода, достойная этого названия, свобода для всех. Есть один-единственный мир — мир для всех…
Эдуард. А теперь?
Радист. Я казался себе таким мудрым!
Эдуард. А теперь — теперь ты все потерял, и твою мудрость тоже?
Радист. Это не мудрость, Эдуард. То, что но выдерживает проверки жизнью, — это не мудрость! Это — иллюзия, мечтание, красивые слова.
Эдуард. Мы же сами дали их миру, красивые слова: мы говорили о праве, а сами несем насилие, мы говорили о мире, а сами порождаем ненависть, ненависть…
Радист. Ты не потерял ни матери, ни отца, ни сестренки… Ты не видел этого собственными глазами: моего отца они расстреляли перед дверью дома, он даже не успел спросить, что случилось… Мою сестренку они загнали в церковь вместе со всей деревней — с женщинами, девушками, грудными детьми, — а потом церковь подожгли — из огнеметов… Ты не видел этого собственными глазами. О, как я завидую таким, как ты.
Эдуард молчит.
Господи, я ведь тоже пытаюсь думать, не проходит и дня… За все это, думаю я, наступит, должна наступить кара.
Эдуард. Кара?
Радист. Кара эта не от нас…
Эдуард. А от кого же?
Радист. Нельзя издеваться над людьми и думать, что того, кто издевается, это не коснется — не коснется твоей матери, твоих детей… Кара эта не от нас… Их ложь, их высокомерие, их безумие — какое бы нам было до всего до этого дело, если б мы не стали их жертвами? Я знаю, есть много прекрасных занятий — играть на скрипке, читать книги, скакать на лошадях, растить детей…
Эдуард. Может быть, это было бы и лучше.
Радист. Нельзя жить в мире с дьяволом, если ты живешь с ним на одной планете. Остается только одно: быть сильнее дьявола!
Эдуард. Ты хочешь сказать — подавлять, целые народы…
Радист. Я хочу сказать — стирать, стирать с лица земли…
Эдуард. Стирать с лица земли?
Радист (уже готов к вылету). Другого выхода нет.
Эдуард (еще возится). Я не верю в силу, никогда не поверю, даже если в один прекрасный день она окажется в наших руках. Нет силы, способной стереть дьявола с лица земли…
Радист. Почему же?
Эдуард. Везде, где есть сила, — там остается и дьявол…
Радист. Не говори! Проснись от своих мечтаний. Ты не видел этого собственными глазами — они просто дьяволы!..
Возвращается капитан с картой в руке.
Капитан. Господа!
Летчики строятся.
Задание у нас нелегкое. Наша задача заключается в следующем…
Бенджамин (остается в стороне). Странные мысли лезут в голову: может быть, мы катимся в пропасть, внезапно, и совсем не замечаем, что это смерть. Мы совсем не подозреваем, где мы находимся. Вот в эту же секунду умирает девушка — мы с ней там познакомимся. Может быть, мы-то ее и убили. И это будет жизнь, которую мы могли бы прожить вместе. Это будет раскаяние, которое всех нас объединит… Вот что это будет.
Капитан. Бенджамин!
Бенджамин встает в строй.
Наша задача заключается в следующем…
Картина четвертая
Карл и его отец, учитель.
Карл. Мама погибла…
Учитель. Ты все еще не можешь в это поверить, Карл.
Карл. Мама погибла…
Учитель. Да, так вот, сынок. Она так радовалась, что ты приедешь. Все твердила: весной, весной приедет Карл…
Карл. Не будем больше говорить об этом.
Учитель. Ее засыпало, и найти никак не могут.
Карл. Что же дальше?
Учитель. Ты говоришь — что же дальше?
Карл. Весной, когда растает снег, весной я приеду на побывку. Сколько еще погибнет матерей — до весны, когда начнет таять снег…
Учитель. Ты не в себе. Что с тобой?
Карл. А где Мария?
Учитель. Мария жива.
Карл. Скажи мне правду!
Учитель. Мария жива, она наверху в комнате.
Карл. Мария жива…
Учитель. И с малышом вашим все в порядке.
Карл. Мария наверху в комнате…
Учитель. Мы все тебе написали, Карл; в их дом попала бомба; к счастью, Марии в это время там не было. Теперь она живет у нас вместе с ребенком.
Карл. Вот как бывает.
Учитель. Да.
Карл. Мама погибла, и я так ее и не увидел, а Мария наверху в комнате ждет, когда я приеду, ждет, когда растает снег, и Марию я тоже больше не увижу…
Учитель. Карл! О чем ты говоришь? Карл!
Карл. Да, вот как оно бывает.
Учитель. Господи…
Карл. Оставь его.
Учитель. Господи, что случилось? Карл! Я иду в подвал и вижу своего сына, который там прячется. Как ты сюда попал? Я уже третий раз тебя спрашиваю: как ты сюда попал?
Карл. Пешком.
Учитель. Почему ты прячешься внизу, Карл, если ты приехал на побывку и Мария ждет тебя, мы все ждем…
Карл. Я не на побывке.
Учитель. А как же ты оказался здесь?
Карл. Не понимаешь?
Учитель непонимающе смотрит на него.
Я ушел.
Учитель. Карл!
Карл. Я ушел… пешком…
Учитель. Да ты понимаешь, что это значит?
Карл. Даже лучше, чем ты…
Короткая пауза, Карл закуривает.
Учитель. Если сейчас начнется тревога и люди придут в подвал, они тебя увидят… Они же тебя знают. Ты понимаешь, что это значит?
Карл. Почему бы нам с ними наконец не познакомиться?
Учитель. Ты понимаешь, что ты делаешь?
Карл. Я понимаю, что я сделал, и понимаю потому, что это сделал я, неделю назад, я, Карл, твой единственный сын, я, у которого была жена, был ребенок, была мать, которую в это время засыпало. Ну и что? Они были не первые…
Учитель. Карл, ты должен сейчас же вернуться!
Карл. Ни за что!
Учитель. Прежде чем тебя увидят люди, Карл! Ты скажешь, что ты заблудился, потерял дорогу, что ты…
Карл. Замолчи.
Учитель. Я заклинаю тебя, Карл, я тебя умоляю, я, твой отец, слышишь? Ты потерял голову, сынок, возьми себя в руки; это единственное, что может тебя спасти, тебя и нас — Марию и твоего отца, — ты должен сейчас же вернуться!
Карл молча смотрит на него.
Ты меня слышишь?
Карл. Ты стрелял когда-нибудь в женщин и детей?
Учитель. Ты должен сейчас же вернуться!
Карл. Это очень просто: они как бы подламываются — даже как-то медленно — и падают набок, чаще всего, а некоторые падают вперед. Что дальше? Ты стрелял когда-нибудь в женщин и детей, чтобы они в это время пели? Пели! (Начинает петь песню заложников, которая заполняет подвал гулким, громким эхом.)
Учитель. Тебя услышат! Если кто-нибудь войдет и увидит тебя, мы пропали!
Карл. Я знаю.
Учитель. Ты пришел, чтобы всех нас погубить?
Карл. Мы пропали, отец, даже если нас никто не увидит. Будь уверен.
Учитель. Карл, послушай…
Карл. Это единственное, в чем мы можем быть уверены.
Учитель. Я понимаю тебя…
Карл. Это невозможно, ты этого не делал!
Учитель. Карл, ты делал это по приказу! Слышишь: мы в этом не виноваты…
Карл. Ты все еще в это веришь?
Учитель. Карл! Карл!
Карл. Только, пожалуйста, без пафоса.
Учитель. Две минуты, Карл! Соберись с мыслями и выслушай меня, а там поступай как знаешь… (Садится к сыну.)
Карл. Я знаю наперед все, что ты можешь мне сказать.
Учитель. Мне тоже, Карл, мне тоже приказывали делать вещи, которые я по собственной воле никогда бы не сделал, которые я никогда не взял бы на свою совесть; началось все с мелочей, с второстепенных вещей, ты же знаешь. А почему я это делал?
Карл. Где не хватает мужества, причин всегда хватит.
Учитель. Я делал это ради вас — ради твоей матери, ради тебя! Я стоял тогда перед выбором: стать учителем или нищим — лишиться хлеба, работы, средств. Тебе смешно!
Карл. Мне не смешно…
Учитель. Это же был кошмар — тогда, — страшный кошмар, но кое-что было в этом и хорошего, и я сказал: да, ради вас, ради твоей матери…
Карл. Маму засыпало…
Учитель…ради тебя, Карл! Я не хотел, чтобы ты потом за все расплачивался, я не хотел губить твою молодость…
Карл. Она уже погублена.
Учитель. Я сказал: да. А позже речь шла уже не о работе и хлебе, а о том, есть ли у человека родина на земле или нет, и я еще раз сказал: да, потому что не хотел лишать тебя родины. Ты понимаешь?
Карл. Продолжай.
Учитель. Я всегда — раз уж так случилось, — я всегда только хотел как лучше, Карл…
Карл. Скажем: как удобнее.
Учитель. Я думал о вас. Ведь ты теперь тоже знаешь, что это значит иметь жену, ребенка…
Карл. Продолжай.
Учитель. Потом уже речь шла не о родине или чужбине, понимаешь? Потом уже надо было просто спасать свою голову, и я сказал: да, Карл! Это тоже дело совести: нельзя губить свою жену ради личных убеждений — жену, ребенка…
Карл. Да, уж лучше губить других! (Снова встает.) Ты когда-нибудь стрелял в женщин и детей?
Учитель. Я тебе уже сказал: ты делал это по приказу!
Карл. А кто приказывал?
Учитель. Это не твоя вина, Карл. Что бы нам ни приказывали, это не наша вина…
Карл. В этом-то все и дело!
Учитель. Ты опять смеешься?
Карл. Каждое твое слово — это обвинение нам. Нельзя, нельзя оправдывать себя повиновением, — даже если оно остается последней нашей добродетелью, оно не освобождает нас от ответственности. В этом-то все и дело! Ничто, ничто не освобождает нас от ответственности, она возложена на нас, на каждого из нас — каждому свое. Нельзя передать свою ответственность на сохранение другому. Ни на кого нельзя переложить бремя личной свободы — а именно так мы и пытались сделать, и именно в этом наша вина.
Тишина.
Пути назад нет, отец, поверь мне.
Слышен отдаленный вой сирен.
Учитель. Это тревога!
Карл. Опять тревога.
Учитель. Вот сейчас придут люди… Карл… Неужели я все это брал на себя для того, чтобы в конце концов все оказалось напрасным?
Карл. Я не вижу выхода, отец, для всех нас; это — наша вина.
Учитель. Вернись назад… Каждую секунду сюда могут прийти люди… и Мария не должна тебя видеть, она тебя не отпустит, и мы все погибнем.
Карл. Мария!
Учитель. Карл, я прошу тебя — речь идет о нашей жизни.
Карл. Вот она спускается по лестнице… Мария… сынишка, которого я еще не видел… вот они спускаются по лестнице. (Хватает отца за руку.) Ты не бросай их! (Исчезает.)
Подвал наполняется людьми.
Лизeль. Да вот он… Мария, учитель уже здесь. Иди же.
Женщина. Это уже в третий раз сегодня, в третий раз.
Привратник. Да замолчите же!
Женщина. Нет, я просто так сказала: это в третий раз.
Привратник. Мы и без вас ото знаем.
Женщина. Господи, каждую ночь и чуть ли не каждый день сидишь в подвале, и даже слова сказать нельзя; чего вы, собственно, хотите, и кто вы такой вообще?
Привратник. Я отвечаю за противовоздушную оборону.
Женщина. Я тоже человек…
Чей-то голос. Все мы здесь, милая, люди…
Женщина. Может, мне уж и пожаловаться нельзя, уж и ничего нельзя? Хотела бы я знать, зачем мы вообще ведем эту войну…
Чей-то голос. Читайте газеты!
Женщина. Зачем?
Чей-то голос. Читайте газеты!
Женщина. Если уж и пожаловаться нельзя и говорить нельзя, ничего нельзя — ни света, ничего, — тогда почему бы нам не остаться наверху, чтобы нас убили? И даже этого нельзя…
Привратник. Не должно быть никакой паники. Это моя обязанность, этому меня обучали, и я за это ответственный…
Женщина. А я все равно скажу: сейчас начнется!
Привратник. Что?
Женщина. Третий налет!
Разрывы бомб вдали.
Привратник. Господи, пронесло, господи, опять не наш квартал…
Учитель. Мария, не плачь…
Лизель. Она все время боится, что ребеночек умер. Он же просто спит.
Учитель. В самом деле, ну что ты? Все кончилось, на этот раз все кончилось.
Лизeль. А как он чудесно спит. Ничего но слышит. Посмотрите, посмотрите, как он шевелит пальчиками! Ах ты, разбойник маленький! Посмотрите, как он дышит!
Мария. Да-да!
Лизель. Ах ты, козявочка моя!.. Он в самом деле дышит.
Женщина. И сколько же ему?
Мария. Год… Скоро год…
Женщина. Он уже ничего не будет знать об этой войне, когда вырастет. Подумать только! Ну разве что где наш город был — это он увидит. Но сам уже ничего не вспомнит — это уже много, очень много. Там, где никто ничего сам не сможет вспомнить об этой войне, — только там снова начнется жизнь.
Чей-то голос. Или новая война.
Женщина. Почему?
Чей-то голос. Потому что никто ничего сам не будет помнить об этой.
Женщина (прислушивается). Слышите? «Скорая помощь» едет…
Привратник. Да замолчите вы, черт побери!
Женщина. Что, этого тоже нельзя говорить?
Привратник. Если вы сейчас же не заткнете свою глупую глотку…
Женщина. Ну, что тогда?
Привратник. Я должен буду вас арестовать, вы понимаете, должен! Если я этого не сделаю, другие на меня донесут. Нельзя же думать только о себе, черт побери! У меня тоже есть жена…
Все время слышен неясный шум.
Мария. Только бы пришла весна… Только бы пришла весна!
Учитель. Придет, придет весна.
Мария. Весной вернется Карл и не нужно будет оставаться в городе. Мы уйдем в лес, это очень даже возможно, даже в дождь в лесу можно жить… Когда мы с ним познакомились — это было в его последнюю побывку, — когда мы катались на байдарке, мы так и делали — жили в лесу, несколько дней. Ах, какое это было прекрасное время!
Учитель. Представляю себе.
Мария. Только бы еще хоть раз пришла весна, один-единственный раз!..
Входит старик. Он явно здесь чужой.
Старик (после паузы обращается к первому попавшемуся — это учитель). Монастырь разбомбили.
Привратник. Это не имеет значения.
Старик. Что вы хотите сказать?
Привратник. Все восстановят.
Старик. Кто?
Привратник. Будет даже лучше, чем раньше! После войны.
Старик. Да-да, конечно…
Женщина. Опять эти фосфорные бомбы?
Старик. Люди мечутся по улицам…
Привратник. Да замолчите вы!
Старик. Но я все это видел!
Привратник. Болтовней делу не поможешь!
Старик. Молчанием тоже.
Женщина. Может, он и прав, отец, нечего об этом говорить, нам всем нечего теперь говорить.
Старик (продолжает как бы с самим собой). Люди мечутся по улицам, но всюду натыкаются на горящую смолу; через минуту они все обуглятся… останутся посреди улицы, как черные стволы…
Учитель. Куда ты, Мария? Куда ты?
Мария. На улицу…
Учитель. Ты сошла с ума!
Мария. Я хочу в лес!..
Учитель. Но не теперь же!
Мария. По-моему, ему здесь душно, он здесь задохнется…
Учитель. Не сейчас! Слышишь, Мария?
Мария. Слышу, слышу…
Разрывы бомб все ближе.
Чей-то голос. Зажигательные. Это уже зажигательные. Скоро кончится.
В дверях появляется дежурный из противовоздушной обороны.
Дежурный. Господин учитель, ваш сын…
Мария. Карл!
Дежурный. Там ваш сын… Он… повесился…
Учитель. Мой сын…
Дежурный. Улица горит!
Женщина. Фосфор?
Дежурный. Улица горит! (Поспешно уходит.)
Учитель. Мария!.. Где она? (Спешит вслед за Марией, выбежавшей вместе с ребенком.)
Женщина. Она тронулась. Я это сразу поняла. Каждый раз она боялась, что ребеночек задохнется.
Чей-то голос. Это ее муж повесился?
Лизeль. Так это все-таки был он. Наш Карл…
Старик. Они мечутся по улице, улица в огне, всюду горящая смола… Через минуту они обуглятся… останутся посредине улицы, как черные стволы.
Возвращается учитель. Шум затихает.
Учитель. Улица горит.
Женщина. Господи, накажи врагов наших! Господи, накажи врагов наших! Накажи их, господи!..
Чeй-то голос. Наши тоже не лучше.
Привратник. Кто это сказал?
Женщина. Я не говорила.
Привратник. Кто это сказал? Трус, который боится сознаться, предатель, которого надо поставить к стенке, если он сознается.
Чей-то голос. Наши тоже не лучше.
Привратник. Вы?
Женщина. Это не он…
Привратник. Вас-то мы знаем, господин учитель, вы этого не говорили.
Учитель. Наши тоже не лучше. Я говорю это сейчас: наши тоже не лучше.
Гробовая тишина.
Привратник. Я должен записать вашу фамилию, простите меня… Я должен…
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Картина пятая
Священник стоя режет хлеб и кладет его на каменный стол. Слышно пение заложников.
Священник. Опять они поют… Упокой их души, господи!
Появляется мальчик; священник пересчитывает куски хлеба.
Мальчик. Дедушка!
Священник. Что, сынок?
Мальчик. Там опять стреляют!
Священник. Четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать, семнадцать… С нами уже ничего не может случиться, сынок. Это просто продолжается война. Скажи им, что с нами уже ничего не может случиться.
Мальчик. Мы все поем.
Священник. Я слышу… Возьми эту кружку, сынок. Это вино, кровь господа нашего. А хлеб, скажи, я сам принесу.
Мальчик. Дедушка, ты такой добрый! (Уходит с кружкой.)
Священник. Семнадцать, восемнадцать, девятнадцать, двадцать, двадцать один — вот так они стояли, двадцать один человек, и вот так, как сейчас, вот так они пели.
Тем временем появляются и летчики: капитан с наспех сделанной белой повязкой, лейтенант, ефрейтор, радист.
Капитан. Здравствуйте, папаша.
Священник. Здравствуйте.
Капитан. Надеюсь, мы не помешали?
Священник. Будем надеяться.
Небольшая пауза.
Капитан. Кто это там поет?
Священник. Там их много, добрый человек, много…
Капитан. Я слышу. Целый хор. Люблю хоровое пение, слышал по радио. Но я хотел спросить — что это за люди?
Священник. Я их не знаю.
Капитан. Не знаешь?
Священник. Каждый раз, когда они слышат, что стреляют, они опять поют. Упокой их души, господи.
Небольшая пауза.
Капитан. А ты?
Священник. Я даю им хлеб. Иногда ловлю рыбу. Тогда я приношу им рыбу…
Капитан. Может, у тебя найдется хлеб и для нас?
Священник. Если ты хочешь есть…
Капитан. Мы все хотим есть!
Лейтенант. Есть и пить!
Священник. У нас только вино…
Лейтенант. Красное или белое?
Священник. Это кровь господа нашего…
Лейтенант. Значит, красное!
Священник. Да…
Капитан. Хлеб и вино — вот здорово! Мы будем очень благодарны.
Священник уходит.
Лейтенант. Чудной какой-то поп…
Ефрейтор. Прежде всего, мы здесь в укрытии — это главное; прежде всего, мы в укрытии.
Лейтенант. А может, это монастырь!.. Парни, может, нам так повезло, как и не снилось: может, это женский монастырь? Черт побери, монахини иногда бывают — просто пальчики оближешь! Какая-нибудь такая курочка — про грех слыхала только в молитвах и всему еще может научиться! Я с робкими бабами прямо сатанею. Нет, надо все-таки, чтобы было сопротивление.
Радист. А этот все про свое.
Лейтенант. Друзья, когда война кончится, молодость нашу нам никто не вернет. Баб надо брать, пока хочется, и каких помоложе. Провалиться мне на этом странном месте, если мне не хочется.
Тем временем все сели.
Капитан. А я уж думал — вот она, смерть. Ну, думаю, раз это смерть куда уж нам… Между прочим, вы заслужили по кресту, да, по кресту. Я доложу фельдмаршалу, как только он прибудет.
Радист. Мне бы лучше кусок хлеба.
Капитан. Где Бенджамин?
Лейтенант. Бенджамин здесь.
Капитан. Я его не вижу.
Лейтенант. Я послал его разведать местность. Осторожность прежде всего.
Капитан. Храбрый мальчик. Это его первый вылет. И последний. Как все было?
Радист. Раз, два, три.
Капитан. А где Томас?
Лейтенант. Спасся. Спрыгнул, прежде чем мы загорелись.
Капитан. Спасся…
Лейтенант. Я его видел.
Радист. Эдуард тоже спрыгнул, прежде чем мы загорелись.
Капитан. А Александр?
Радист. Вот о нем ничего не знаю.
Капитан. Для тебя это удар, лейтенант, — из нас никто в шахматы не играет!
Лейтенант. Я уж тоже об этом думал. Ход был мой.
Ефрейтор. Я его видел…
Капитан. Александра?
Ефрейтор. У него горел парашют.
Капитан. Бедняга…
Лейтенант. Ему всегда снилось, что парашют несет его в родной город.
Молчание.
Капитан, А где мы все-таки?
Радист. Вот это самое интересное.
Ефрейтор. Прежде всего, мы в укрытии, это главное. Прежде всего, мы в укрытии.
Капитан. Хлеб и вино… По-моему, на первый случай мы должны быть довольны. А если набраться терпения, можно будет постепенно и разузнать, где мы находимся. За врагов нас здесь по принимают. Кажется, это точно. И язык наш здесь понимают.
Появляется Бенджамин.
Ну что?
Бенджамин. Капитан…
Капитан. Ну говори же!
Бенджамин. Я видел только поющих людей. Старики, женщины, дети. Они сидят за длинным столом, всего двадцать один человек, и поют, а в руках у каждого — хлеб. Такое странное зрелище…
Капитан. Старики, женщины и дети?
Радист. Нельзя ли просто спросить, безо всяких?
Ефрейтор. В какой мы стране?
Радист. Да.
Ефрейтор. Чушь.
Радист. Почему?
Ефрейтор. Они сразу поднимут тревогу: появился враг. Через какой-нибудь час нас поймают.
Лейтенант. Да, он прав.
Ефрейтор. А представьте себе — если мы в каком-нибудь километре от границы, в пятистах метрах…
Радист. Но надо же хоть примерно знать, где эта граница, иначе какой от нее толк.
Ефрейтор. А мы это узнаем.
Радист. Как? Рация вся к черту сломана.
Ефрейтор. Мы это узнаем. Будем говорить про всякую ерунду, вроде между делом, поп и проболтается, — я беру это на себя.
Радист. Может, мы в своей стране…
Капитан. Все возможно.
Радист. Мы в своей стране, но мы не спрашиваем, мы в укрытии — это главное, и в один прекрасный день, когда война давно кончится, окажется, что мы все еще сидим в укрытии, прямо как по уставу, и ни о чем не спрашиваем, и так никогда и не узнаем, что мы дома…
Ефрейтор. Дома, ты говоришь? В этих руинах?
Радист. А вы думаете, друзья, что на родине все будет иначе?
Бенджамин. Тихо!
Лейтенант. Он и вправду несет нам хлеб с вином?
Входит священник с вином и хлебом в сопровождении мальчика и раздает хлеб.
Священник. Это все, что осталось.
Капитан. Спасибо!
Священник. Как только вы съедите этот, надо будет испечь новый.
Летчики стоя молча едят хлеб и пьют вино; каждый отпивает маленький или большой глоток из кружки и передает другому.
Мальчик. Дедушка…
Священник. Они ничего тебе не сделают.
Мальчик. Когда перестанут стрелять?
Священник. Не знаю, сынок. С нами уже ничего не может случиться. Тебе совсем не нужно бояться; в тебя они уже никогда не попадут снова, сынок.
Мальчик. Что это за люди?
Священник. Я их не знаю.
Мальчик. Это были враги?
Священник. Не знаю, сынок. Они хотят есть.
Мальчик. Все хотят есть…
Священник. Возьми эту кружку, она пустая, и принеси другую!
Мальчик уходит.
Капитан. Это твой сын, папаша?
Священник. Нет.
Мальчик приносит другую кружку.
Ефрейтор. Послушай, это, должно быть, монастырь?
Священник. Был монастырь.
Ефрейтор. А где ближайшая деревня?
Священник. Ближайшая деревня… (Передает кружку летчикам.) Ближайшая деревня… Ее уже нет.
Ефрейтор. Но какая-то должна быть ближайшая!
Священник. Не знаю. Не вижу. Хотя ты и прав, юноша: какая-то должна быть ближайшая, всегда, как бы далеко это ни было.
Ефрейтор. Так как же далеко?
Священник. Не знаю.
Ефрейтор. Ну примерно?
Священник. Ближайшая деревня, которую я знал, была совсем рядом с нашим монастырем; она сгорела, жители ее погибли, и с ними уже ничего не может случиться. Дальше начинаются леса, поля, где раньше зрели хлеба — в основном рожь, и овес тоже. За ними — болота, равнина, на которой постоянно происходят исторические сражения. Может быть, и следующая ближайшая деревня, которую я никогда не знал, тоже сгорела…
Ефрейтор. Может быть.
Священник. Так уж все устроено. Понять этого я не могу, объяснить это не могу.
Ефрейтор. Ты, стало быть, хочешь сказать, что сам не знаешь, как далеко до ближайшей деревни, до ближайшего живого человека?
Священник. Не знаю.
Ефрейтор. Послушай, как ты все это выносишь?
Священник. Мое место здесь.
Ефрейтор. И ты это выносишь?
Священник. Приходится привыкать, друг мой. Да это и не трудно, если знаешь, что никогда уже до нее не дойдешь — до ближайшей деревни.
Ефрейтор. Никогда не дойдешь?
Священник. Мое место здесь.
Капитан (отдает пустую кружку мальчику). Ты сказал, что надо испечь хлеб?
Священник. Да, я так сказал.
Капитан. За нами, папаша, дело не станет! Правда, сознаюсь, что я в жизни не испек ни одного хлеба и не знаю, как это делается…
Священник. О, это просто.
Капитан. Из вас кому-нибудь приходилось печь хлеб?
Священник. Вместе научимся. (Ефрейтору.) Мальчик тебе покажет, где топор. Дрова ты найдешь в любой руине — обуглившиеся балки, обломки картин, краски которых спеклись в огне. Только расколи все как следует, а потом мы растопим печь.
Ефрейтор. Растопим печь…
Священник. Мальчик тебе все покажет.
Ефрейтор. Папаша…
Священник. Что еще?
Ефрейтор. Почему ты так сказал? Что никогда уже до нее не дойдешь — до ближайшей деревни…
Священник. Потому что это так, мой друг.
Ефрейтор. Ничто не может быть так далеко, чтобы нельзя было дойти. Надо только все время идти — все время идти! Чего ты улыбаешься?
Священник. Разве я улыбаюсь?
Ефрейтор. Ты что, думаешь, я испугаюсь?
Священник. Разве я пугаю?
Ефрейтор. Ничто не может быть так далеко, чтобы мы не дошли, мы ведь молоды! Молоды! Ты знаешь, какие мы молодые? Война отняла у нас годы. Ты не смотри на наши лица! Я говорю тебе, что мы молоды, мы же еще мальчишки, мы совсем не знаем жизни. Жизнь? Разве у нас не впереди все то, что зовется жизнью?.. Да что я говорю!.. Ты меня не запугаешь. Мы смотрели смерти в глаза тысячу раз, мы летели сквозь огненные стены: рядом с нами, прямо из середины эскадрильи, самолеты вдруг перекувыркивались, загорались как факелы и распадались на части. Мы испытали огонь на собственных крыльях, мы знаем, что такое залп в спину: его почти не слышно, но товарищ, который сидит рядом с тобой, вдруг перестает отзываться, и с волос его каплет кровь. Мы знаем, что такое падение камнем — на бешеной скорости, над ночным морем, — мы смотрели смерти в глаза тысячу раз!
Священник. Зачем ты мне все это рассказываешь?
Ефрейтор. Я спрашиваю тебя: где ближайшая деревня? Ты меня не запугаешь.
Священник. Я этого не знаю.
Ефрейтор. Где ближайшая деревня? (Вынимает револьвер.) Где ближайшая деревня?
Капитан. Он сошел с ума.
Ефрейтор. Где ближайшая деревня?.. Где ближайшая деревня?..
Друзья успокаивают обезумевшего.
Священник. С нами уже ничего но может случиться.
Через секунду молчания к ефрейтору приближается мальчик, протягивает ему руку, и тот идет за ним.
Еще нам нужна свежая вода…
Лeйтенант. Я принесу.
Священник. Хорошо. Я покажу тебе, где был наш источник.
Лeйтенант. Да я уж найду!
Священник. Вряд ли.
Лейтенант. Боишься, что я найду монахинь?
Священник. Это наш единственный источник, и вполне возможно, что его опять засыпало.
Радист. Я помогу.
Капитан. Война многое уничтожает…
Священник уходит с лейтенантом и радистом.
А ты что, Бенджамин? Ты еще не сказал ни слова.
Бенджамин. Я слушаю.
Капитан. А ты что думаешь насчет того, где мы?.. Ты все молчишь, ничего не говоришь.
Бенджамин. У меня были только отец и мать. Теперь они будут плакать, скажут: мы погибли!
Капитан. Погибли?..
Бенджамин. Для вас это еще труднее. У вас есть жена, капитан, есть ребенок, может, даже двое, и у других тоже — у них были девушки, даже если это такая девушка, которую называют сукой за то, что она тебе изменила…
Капитан. Да, тут ты прав: нас считают погибшими, конечно, нас считают погибшими…
Бенджамин прислушивается — слышно пение.
Бенджамин. Они опять поют. Женщины, старики, дети… Они сидят за длинным столом, всего двадцать один человек, и поют, а в руках у каждого хлеб. И рот закрыт. Такое странное зрелище…
Капитан (вдруг опомнившись, принимает решение). Бенджамин!
Бенджамин. Слушаюсь!
Капитан. Выйди наружу. Оглядись кругом. Иди, пока не встретишь кого-нибудь — крестьянина, ребенка, девушку, не знаю кого. Приглядись к нему, кто бы это ни был, поговори с ним. Мы будем ждать твоего возвращения. В любом случае.
Бенджамин. Слушаюсь.
Капитан. Мы должны узнать, где мы находимся.
Бенджамин. Слушаюсь.
Капитан. Подожди!.. Если ты встретишь живого человека — кто бы он ни был, — отдай ему это кольцо.
Бенджамин уходит.
Дженни… Дженни… Сейчас она гуляет с детишками по улице — в черном… Дженни в черном, ей наверняка идет черный цвет, а ребятишки без конца спрашивают: почему, почему, почему… Дженни будет плакать: в последний вечер перед отъездом я был какой-то расстроенный. Почему — не знаю. Я был такой расстроенный…
Возвращается священник.
Священник. Вот мельница. Другой у нас нет. А эта старая, и зерно мелется очень медленно.
Капитан. Понятно!
Священник. Что?
Капитан. Как видно, надо начинать все сначала.
Священник. Я буду перебирать рожь…
Принимаются за работу.
Капитан. Ты только подумай, отец, мы еще ни разу не пекли собственного хлеба! Ты все нам должен показывать. Мы просто с неба свалились — я хочу сказать, мы как дети…
Священник. Научимся.
Капитан. Если бы меня увидела Дженни! Дженни — это моя жена.
Священник. У тебя есть жена?
Капитан. Жена и двое детей — настоящая семья. В последний вечер перед отъездом я был такой расстроенный, не знаю почему… Я был такой расстроенный… Да, много чего надо будет менять! После войны, конечно… У нас была солидная фирма, мы торговали шерстью. Все это я пошлю к черту. Мой дед еще сам стриг своих овец! Я уеду с Дженни опять в деревню — не на пикник, понимаешь? — не на каникулы. Деньги, дело — пускай этим занимаются другие, я им теперь никогда не позавидую. Это и есть свобода. Ты согласен? Машину, слуг, все наше общество — все к черту, и Дженни будет намного счастливей… Ты молчишь, отец?
Священник. Я слушаю тебя, капитан.
Капитан. Много чего надо будет менять. У нас был дом — понимаешь? слишком для нас большой. Мы его построили, чтобы другие нам завидовали. Нашему счастью, которое так и не пришло. А дом был такой большой, как мое честолюбие, — понимаешь? — и такой же пустой. И это все тоже к черту… Ты молчишь, отец?
Священник. Я слушаю тебя, капитан.
Капитан. Но ты молчишь.
Священник. Нам надо напечь много хлеба — придет много гостей.
Капитан. Гостей?
Священник. А ты разве не слышишь, что снова стреляют?
Капитан. Я слышу все меньше. Странно! Может, мы и это переоценили?
Священник. Что?
Капитан. Историю. Ну то, что нам слышно.
Священник. Вот правильно: надо молоть совсем медленно… вот так…
Капитан. Послушай, а кто, собственно, этот мальчик, что принес нам кружку?
Священник. Не знаю.
Капитан. У меня было такое странное чувство… Мой мальчишка — он точно так же сделал бы, ну, с этой кружкой… Мне так нравится этот жест, это выражение лица, с которым что-то дают, — всегда и везде, пока живы люди, — а люди будут живы по меньшей мере до тех пор, пока будут битвы…
Священник. Наверняка.
Капитан. Распадаются империи, пробуждаются народы, делают историю своего десятилетия, века, устраивают государства, границы, войны. Мир событий! Мы много говорили о нем — газеты, радио, исторические книги сообщали только о нем; и чем страшней и смертельней были события, тем уверенней мы считали, что это и есть настоящий мир, единственно реальный!
Священник. Он очень даже реален.
Капитан. Знаешь, отец, по-моему, надо было жить совсем по-другому, во всяком случае, нам с Дженни… Наша настоящая жизнь — вот в этом она и есть в конечном счете — во взгляде ребенка, держащего игрушку, в дуновении ветра, ласкающего деревья, в игре бесконечных вод, текущих по камням… Почему мы не жили по-другому?
Священник. Не знаю.
Капитан. У меня вдруг такое чувство, отец, что существует совсем другой мир… родина, которая нас не разделяет! У кого ее нет повсюду — у того ее нет нигде. Не то чтобы все заодно — я не это имею в виду. Нельзя быть братом другим людям, если ты отрекся от самого себя… У меня такое чувство, что существует родина, которую надо найти… родина, которая проходит через всю землю… (Вдруг разражается смехом.) Надо было жить иначе… Я говорю так, как будто я уже мертв.
Входит ефрейтор с обугленными поленьями и кладет их на пол.
Священник. Вот это хорошо! Нам нужно печь много хлеба…
Ефрейтор опять уходит.
Что же ты медлишь?
Капитан. Ты все время говоришь, что нам нужно печь много хлеба и, если мы так и будем печь, это бог знает сколько будет продолжаться — все печь и печь… А откуда, кстати, у тебя столько зерна?
Священник. Да-а, зерно…
Капитан. Откуда оно?
Священник. Наверное, за счет живых.
Капитан. Они будут голодать?
Священник. Это зерно, которое можно было бы посеять за все эти годы на полях сражений. Оно погибло на войне. Поэтому оно наше.
Капитан. Я тебя не понимаю.
Священник. Просто я себе так это представляю.
Капитан. Как ты думаешь, отец, Дженни тоже будет голодать? И детишки? Они же не виноваты! Ведь они не виноваты!
Возвращается лейтенант.
Лейтенант. Я нашел родник.
Священник. Вот это хорошо…
Лейтенант. Теперь нам нужна кружка…
Священник. Кружка у мальчика.
Лейтенант уходит.
Славные ребята…
Капитан. Как ты, собственно, сюда попал?
Священник. Это было давно.
Капитан. Когда?
Священник. В последнюю войну, перед этой. Я был солдатом…
Капитан. И ты тоже…
Священник. У меня была невеста, а я был солдатом. Господи, как молоды мы были! Она сказала, что будет ждать меня, пока я не вернусь, и я до сих пор считаю, что она была красавицей. Она махала мне красным платком, какие у нас носят крестьянские девушки. Больше я ее не видел.
Капитан. Почему?
Священник. Мы прибыли на фронт, я был ранен, потом попал в плен. Три года был в плену… А девушка все была мне верна, даже когда решила, что я погиб. Позже, когда я вернулся домой, я узнал, что она давно уже в монастыре. Не знаю, дошел ли до нее слух, что я вернулся. Мы хотели быть крестьянами, как наши родители. Я не знаю даже, жива ли еще моя невеста. Здесь я ближе к ней, чем где-либо.
Капитан. В монастыре…
Священник. Да, это всегда был очень тихий монастырь… Тогда в нем жил один-единственный монах, больной русский. Мы вместе сделали алтарь — сейчас его опять засыпало. По воскресеньям он пел крестьянам… Мы помогали им убирать урожай, носили усопших на кладбище, делали свечи… У нас были две своих козы. А потом мы похоронили и его, и крестьяне пели для него как умели… Двенадцать лет я был здесь один, пока не настал тот вечер.
Капитан. Какой вечер?
Священник. Много недель подряд мимо монастыря шли чужие танки, заходили солдаты, проверяли погреба и уходили… Однажды утром деревню подожгли, а вечером они привели двадцать одного заложника, и все случилось очень быстро: их поставили перед могилой — стариков, женщин, детей… Они пели, до тех пор, пока не был расстрелян последний.
Капитан. Ты сам это слышал, отец?
Священник. Меня заставили поклясться, что я этого не слышал.
Капитан. И ты поклялся?
Священник. Да.
Капитан. Почему?
Священник. Испугался. Он считал до десяти. Когда дошел до семи, я испугался. И поклялся. А потом они вернулись и сказали: мы больше не верим клятвам!
Капитан. И не без основания…
Священник. Так вот и меня расстреляли.
Капитан. А дальше?
Появляется Карл- самоубийца.
Карл. Это я расстрелял их. Я сделал это по приказу…
Они его не замечают.
Капитан. Дальше!
Священник. Это не скоро кончится. Даже среди мертвых многие все еще думают о мести. Наверное, это но скоро кончится — пока ничего больше не останется.
Капитан. Что ты хочешь этик сказать?
Священник. Я хочу сказать — пока ничего больше не останется от всех этих ужасов.
Капитан. Ты говоришь так, будто они виноваты в том, что с ними так расправились, и будто они должны за все расплачиваться!
Священник. То, что мы стали их жертвами, еще не значит, что мы были хорошими людьми.
Капитан. А те, кто это сделал?
Священник. Пусть каждый думает о своих собственных грехах.
Капитан. Ты хочешь сказать, что прощаешь убийц?
Священник. Я не судья, друг мой, я даже прощать не могу. Я боялся, как и многие другие. Я буду ловить рыбу как умею, буду печь им хлеб, пока они просят — пока они во мне нуждаются…
Капитан. И зачем все это?
Священник. Наверное, мы все будем здесь до тех пор, пока не узнаем жизнь, которую могли бы вести вместе друг с другом. До тех пор мы будем здесь. Это покаяние — наше проклятие и наше спасение.
Карл (подходит ближе). Это я их расстрелял. Я сделал это по приказу…
Они его не замечают.
Капитан. Я понял, отец. Но я не знаю, как мне это сказать моим ребятишкам — они же такие еще маленькие.
Священник. А что тебе им говорить?
Капитан. Бенджамин… Он хотел стать поэтом! Он сказал мне это в последний вечер, когда я в первый раз с ним заговорил. Как ты думаешь, он стал бы поэтом?
Священник. Многое могло бы стать…
Капитан. Так как же мне им это сказать: что там, где мы находимся, — это уже смерть… Они к этому не готовы — они же еще не жили.
Слышно пение.
Карл. Опять они поют!.. (Падает на колени.)
Капитан. Кто это такой?
Священник. Все дороги приводят его сюда… Это Карл, молодой человек, который ищет свою мать.
Карл (кричит). Это я их расстрелял, я, я!
Священник. Я это знаю, Карл… Здесь есть женщина, которую ты расстрелял; она говорит, что она твоя мать.
Карл. Этого не может быть!
Священник. Хочешь увидеть ее?
Карл. Мою мать?
Священник. Хочешь увидеть ее?
Карл. Как же это может быть…
Священник. Все матери едины, Карл… Все матери едины… Хочешь увидеть ее?
Карл (закрывает глаза руками). Господи!
Картина шестая
Мария одна.
Мария. Может, весна уже пришла… С деревьев каплет — это тает снег, потому что солнце согревает землю. Оно светит не везде; за лесами еще длинные тени, там прохладно и влажно, под ногами прелая листва прошлых октябрей. Но небо — о, между стволами повсюду небо, море синевы… А вот бабочка… Ты ничего этого не видел, маленький мой, потому я тебе и говорю: как прекрасна земля, особенно весной — повсюду журчанье, темные пашни жаждут света, люди удобряют их навозом, от лошадей идет пар. Ты ничего этого не видел… У влюбленных в волосах запуталось солнце, как расплавленное серебро. Вечер теплый-теплый, и можно слышать птичий гомон и чувствовать воздух, и тревогу набухших почек, и даль полей… Ты умер, мой мальчик, так и не увидев ни одной почки, ни одной птички, вспархивающей у нас из-под ног, не увидев даже вороны, летящей над бурой пашней… Потому я тебе и говорю: как прекрасна земля, особенно весной — повсюду журчанье, это тает снег, потому что солнце согревает землю…
Появляется Бенджамин.
Бенджамин. Вы не можете сказать мне, где мы? Я был летчиком… Я не встретил ни одного человека, не у кого даже спросить. Они нас сбили: глубокой ночью, в дождь. Да. И вот мы не знаем, где мы… Ах, да…
Мария. Почему вы вдруг замолчали?
Бенджамин. Вы правы.
Мария. В чем?
Бенджамин. Наверное, мы враги…
Мария. Мы же не знаем друг друга.
Бенджамин. Я так рад, что вы здесь! Когда я пробирался по полям чудесный день, рыжеватые пастбища, последний снег в тени, лошади, бурая пашня, глотающая солнце, голубой день, день, как из яркого стекла, радостный день, видит бог, — а мне все казалось — я бреду по Марсу; ничто меня не радует.
Мария. А разве вы не видели наших крестьян — в это время они как раз удобряют поля навозом.
Бенджамин. Это вы о старике, который ничего не слышит?
Мария. А молодые парни сейчас не на пашне.
Бенджамин. Я окликнул его, но, по-моему, он не слышит. Я кричал изо всех сил. По-моему, он и не видит: я показывал ему кольцо… Это кольцо нашего капитана. (Садится к Марии.) Я так рад, что вы меня слушаете! Меня зовут Бенджамин.
Мария. А меня Мария.
Бенджамин. Посмотрите, что я нашел.
Мария. Что это?
Бенджамин. По-моему, окаменелость.
Мария. Окаменелость?
Бенджамин. Мы учили это в школе. Это был маленький зверек; он жил, когда еще не было людей — Адама и Евы…
Мария. И это все точно известно?
Бенджамин. О да, известно очень многое.
Мария. Откуда?
Бенджамин. То, что вы держите сейчас в руках, — это дно моря, которое когда-то покрывало наши страны, — древнего-древнего моря. Там жил этот маленький зверек, плавал в нем и умер и опустился на дно, которое за тысячелетия окаменело. Пришли ледники, потом опять растаяли, по крайней мере ненадолго: надо всем этим разросся девственный лес, появились обезьяны, люди — греки и китайцы — по крайней мере, ненадолго… Видите, какая это красивая штука? Осталась только форма.
Мария. По-моему, это была улитка.
Бенджамин. Может быть.
Мария. Ты даже не видел улитки, маленький мой!
Бенджамин. У вас есть сын?
Мария. Да. Он умер.
Бенджамин. Это мы его убили?
Мария. Ты?
Бенджамин. Может быть, это мы его убили.
Мария. Они сказали: просто взрывной волной… Я хотела убежать в лес, выбежала на улицу. Он был у меня на руках, но улица вся горела. И вдруг у меня вырвало его из рук… Это все, что я еще успела увидеть.
Бенджамин. Может быть, это мы его убили.
Мария. Почему вы так смотрите на меня?
Бенджамин. Мы могли бы любить друг друга… Я еще не любил ни одной девушки.
Мария. Никогда?
Бенджамин. О, видел я их много и ужасно радовался, когда некоторые из них садились в тот же трамвай или останавливались перед той же витриной может быть, из-за меня. Нет, видел я их много! И я часто ходил гулять, вот как сейчас: я очень любил весну, — но всегда один. Так много видишь, когда бродишь один, так много слышишь…
Мария. Да-да…
Бенджамин. Родники…
Мария. Да-да…
Бенджамин. И все полно какого-то ожидания… Я часто садился — вот как сейчас — и курил трубку, как взрослый, и о чем только не думал… А еще когда лежишь на спине, положив руки за голову, и в небе плывут облака… Я иногда уходил далеко-далеко, наугад, по полям, куда глаза глядят… А весной бредешь по лесу, между стволами сплошное небо, синева, ветер, — с вами такое бывает?
Мария. Что?
Бенджамин. И все полно какого-то ожидания… особенно весной…
Мария. Да, это мне знакомо.
Бенджамин. Я еще ни разу не сидел с девушкой, вот как сейчас. После школы сразу началась война, я стал летчиком… (Разглядывает свою каменную находку.) По-моему, мы могли бы полюбить друг друга.
Появляются Герберт, солдат и учитель с завязанными глазами.
Герберт. Вот здесь.
Солдат. Особо опасный?
Гербeрт. Стрелять в грудь.
Солдат. Обыкновенный предатель…
Герберт. Огонь по команде.
Солдат уходит.
Герберт. И запомните одно…
Учитель. Что меня сейчас расстреляют. Я знаю.
Герберт. Запомните одно: если вы закричите, никто вас не услышит.
Учитель. Я не закричу.
Герберт. Если вы сохраните поразительную выдержку, все равно никто мне не помешает, потому что никто ничего не увидит.
Учитель. Стреляйте!
Герберт. Стрелять будут только по моему приказу.
Учитель. Чего вы еще хотите? Я все подписал с завязанными глазами. Чего вы еще хотите?
Герберт. Чтобы вы узнали, что вы подписывали с завязанными глазами, только и всего.
Учитель. Я не хочу этого знать.
Герберт. Хотите вы или не хотите.
Учитель. Стреляйте!
Герберт. Господин учитель!
Учитель (поворачивает голову). Кто со мной говорит?
Герберт. Поймите одно: вы стоите здесь не на знаменитой картине, которую показывают ученикам, и за вами не золотой фон, а яма — без надежды, что кто-нибудь вас увидит.
Учитель. Кто со мной говорит?
Герберт. Поймите одно: ваша смерть… никто о ней не узнает, никто не изобразит ее на холсте, никто не будет восхищаться ею в галерее. Вы умираете не по законам прекрасного — передний план, центр, фон, освещение…
Учитель. Зачем все это?
Герберт. Зачем?
Учитель. Да, в эту минуту — зачем?
Герберт. Поймите одно: в ту же самую минуту, когда вас расстреляют, крестьяне будут разбрасывать навоз на полях, птицы будут петь, солдаты будут есть из своих котелков и сквернословить, государственные деятели будут выступать по радио, я закурю сигарету, а другой будет сидеть на солнце и ловить рыбу, девушки будут танцевать, или вязать, или мыть посуду, бабочки будут порхать над лугами, поезд будет продолжать свой путь без малейшего толчка, а кто-то будет сидеть на концерте и бурно аплодировать. Ваша смерть, господин учитель, — это уже решенная мелочь: ее вообще не заметят на холсте жизни…
Учитель. Откуда вы меня знаете?
Герберт. По школе, господин учитель.
Учитель. Кто вы такой?
Герберт. Вы могли бы узнать меня. У вас было достаточно времени. Но я знаю, человек-то для вас как раз ничего не значит. У вас это называется гуманизмом…
Учитель. Ради бога, кто вы?
Герберт. Ваш ученик. (Подходит к нему.) Я сниму у вас повязку с глаз, чтобы вы смогли убедиться, кто я такой. (Срывает повязку.)
Учитель. Герберт?!
Герберт. Не сомневайтесь ни секунды в том, что вас расстреляют.
Учитель. Герберт, это ты?
Герберт. Я покажу вам то, чего вы нам никогда не показывали: реальность, пустоту, ничто…
Учитель. Я тебя не понимаю.
Герберт. Потому вы здесь и стоите.
Учитель. Почему?
Герберт. Ваша казнь будет абсолютной. Мы расстреляем не только вас, но и ваши слова, ваши мысли — все, что вы называете величием духа, — ваши мечтания, ваши цели, ваши взгляды, которые, как вы видите, оказались ложью… (Поворачивается к солдатам.) Зарядить ружья! (Снова учителю.) Если бы все, чему вы нас учили, — весь этот гуманизм и так далее, — если бы все это было правдой, разве могло бы случиться, чтобы ваш лучший ученик стоял вот так перед вами и велел расстрелять вас, своего учителя, как пойманного зверя?
Учитель. Возможно, я и сам не знал, насколько было верно все то, чему я учил людей всю жизнь; сам не до конца верил в то, что говорил…
Герберт. Это, конечно, возможно.
Учитель. О, я понял смысл этого совпадения… Потому что, в сущности, не случайно, что именно ты, Герберт, именно ты совершаешь это преступление.
Герберт. Да, не случайно.
Учитель. Я часто говорил о судьбе, в первый раз я в нее верю!
Герберт. Но это и не совпадение.
Учитель. А что же?
Герберт. Я сам вызвался сделать это.
Учитель. Ты?
Герберт. Я.
Учитель. Почему?
Герберт. Почему… Помните то утро, когда мы пришли к вам в учительскую… Речь шла о свободе духа, которой вы нас учили… Мы принесли вам учебник и сказали: вот этих и вот этих типов мы учить не будем… Да, мы вам угрожали. Мы у вас на глазах вырвали страницы, которые считали лживыми. А что сделали вы?
Учитeль. Я же не мог защищаться.
Герберт. Что вы сделали?
Учитель. У меня была семья. Тогда еще была…
Герберт. Вы объясняете это семьей, а мы — трусостью — то, что нам тогда открылось. Вы восхищались мужеством в стихах наших поэтов, о да, и это я тогда заварил все это глупое дело — я хотел показать своим товарищам, что такое на самом деле величие духа, которого у них не было и которое они потому называли трепотней, идиоты. И куда же оно делось, это величие? Дух сдался! Мы стучались в дверь, а за ней была пустота. Какое разочарование! Товарищи-идиоты были правы. Все это была трепотня — все, чему нас учили.
Учитель. И потому мы здесь стоим?
Герберт. Единственное, во что я в эту минуту верю и буду верить после того, как вы уже будете лежать на этой земле…
Учитель. Во что же?
Герберт. Преступник — так ведь вы меня назвали, — он ближе к величию духа, он силой вызывает его, он ближе к нему, чем школьный учитель, который разглагольствует о духе и лжет при этом… Это все, что я хотел сказать.
Учитель. Это все…
Герберт. Я буду убивать до тех пор, пока этот ваш дух, если он существует, не выйдет оттуда, где он прячется, и не остановит меня. Нас будут проклинать, о да, весь мир будет проклинать нас еще целые века. Но это мы, мы одни заставили дух выйти на свет божий — разве что мир рухнет вместе с нами, если окажется, что его не существует, этого непобедимого величия духа. (Поворачивается.) Приготовиться! (Уходит.)
Учитель. Это все. Герберт был моим лучшим учеником.
Голос Герберта (вдали). Одним залпом — огонь!
Тишина.
Учитель. Выстрелили…
Голос Герберта (вдали). За мной — марш!
Учитель. И теперь они меня уже не слышат… (Стоит, как и прежде.)
Бенджамин. По-моему, он нас видит. Я спрошу его, не хочет ли он пойти с нами.
Учитель. Вы не скажете мне, где мы?
Бенджамин. Пошли с нами. Это монастырь, ну что-то вроде разгромленного монастыря, мы почем там хлеб, все вместе.
Учитель. Кто?
Мария. Ты же так часто говорил, что они просто дьяволы и что ты хотел бы хоть раз посмотреть на них — глаза в глаза…
Картина последняя
На освещенном просцениуме появляются оставшиеся в живых: Эдуард в чине офицера, Томас с венком в руках, Дженни в черной вуали и ее двое детей, старший из которых мальчик.
Дженни. Вот здесь они похоронены?..
Эдуард. Они погибли не напрасно.
Дженни. В последний вечер перед отъездом он был такой расстроенный. Не знаю почему. Такой был расстроенный…
Эдуард. Не думайте сейчас об этом, дорогая Дженни!
Дженни. Если бы он знал, что наш дом лежит в руинах! Наш прекрасный большой дом… Люди всегда перед ним останавливались и говорили, что это лучший дом в городе. Он так этим гордился.
Эдуард. Мы снова его отстроим, Дженни.
Дженни. Такой же, какой был?
Эдуард. Точно такой же. (Томасу, который несет венок.) Ты качаешь головой?
Томас. Жалко его. Был бы он теперь с нами, наш капитан, такой, каким он был в последний день, теперь, когда наступает мир. Он бы стал строить другое. Жалко его.
Эдуард. Дай мне венок…
Томас. Говорят, и заложники похоронены здесь же. Двадцать один человек из деревни. Говорят, они пели, когда их расстреливали…
Дженни. Пели?
Томас. Знаете, что люди говорят? Говорят, опять они поют! Каждый раз, когда они слышат выстрелы или когда вообще совершается какая-нибудь несправедливость, они опять поют!
Слышно пение заложников.
Двадцать один человек…
За оставшимися в живых, слушающими пение, возникает стол, за которым сидят в ряд погибшие: двадцать один заложник, у каждого в руке хлеб, губы сомкнуты. За ними — священник, который их угощает, погибшие летчики, Мария, учитель и Карл, который все еще стоит на коленях перед заложниками, закрыв лицо руками. Но живые не видят того, что происходит за их спинами.
Эдуард. Друзья! Если бы вы могли слышать: война кончилась, мы победили…
Капитан. Это Дженни, моя жена. Дженни с детишками. Вот так они идут по улице. Дженни в черном…
Сын капитана. Мама, почему ты плачешь?
Дженни. Здесь твой отец, маленький. Здесь твой отец!
Сын. Я его не вижу.
Дженни. Мы никогда уже его не увидим… (Беззвучно плачет.)
Капитан (приближается к ней сзади). Дженни, одно только слово, прежде чем ты уйдешь.
Дженни. Господи, о господи!
Капитан. Нам нужно было жить иначе, Дженни. Мы бы смогли.
Дженни. Где цветы, маленький, где цветы?
Сын. Мама, они совсем мокрые…
Капитан. Наш дом, Дженни, — не отстраивай его. Никогда!
Дженни. Такие чудесные цветы…
Капитан. Ты слышишь меня, Дженни?
Дженни. Положи их теперь сюда…
Сын. Куда, мамочка?
Капитан. Наш дом, Дженни, — не отстраивай его. Никогда! Мы не были в нем счастливы, нет. Дженни! Мы могли бы быть счастливы…
Мальчик кладет цветы на землю.
Дженни. Как бы он обрадовался, твой отец, если бы мог увидеть твои чудесные цветы! Если бы он мог увидеть, какой ты хороший…
Сын. Это ты их мне дала, мама.
Дженни. Ты должен быть мужчиной, как он.
Капитан. Дженни!
Дженни. Он всегда тобой так гордился…
Капитан. Ты меня не слышишь, Дженни?
Дженни. Все благородное, все почетное, к чему твой отец всю жизнь стремился…
Капитан. Это была ошибка, Дженни, самая большая ошибка!
Дженни. Ты, его сын, — ты это продолжишь.
Капитан. Дженни…
Сын. Мама, ты опять плачешь?
Дженни закрывает лицо руками и отворачивается.
Капитан. Она не слышит меня, отец. Скажи им ты! Пусть он стрижет овец, ему не надо быть моим наследником. Скажи им: стать лучше других никому не возбраняется, но жить лучше других не должен никто, пока он сам не станет лучше других.
Священник. Они не могут нас услышать.
Капитан. Так кричи им!
Свящeнник. Они это услышат когда-нибудь — когда умрут.
Эдуард кладет венок.
Радист. Теперь они кладут венок! Чтобы легче стало на душе, когда уйдут. И лента с надписью: чтобы господь бог мог прочесть.
Эдуард. Друзья, настал ваш час — час безмолвного суда! За это все наступит, должна наступить кара! Ты был прав! Нельзя жить в мире с дьяволом… Тогда я еще не потерял отца, брата. Ты был прав!
Радист. Эдуард…
Эдуард. Друзья!..
Радист. Он думает, что теперь мы поняли друг друга.
Эдуард. Что бы мы ни делали в будущем — мы будем это делать, помня о вас! Карающий меч — в ваших руках! Настал ваш час — час безмолвного суда, и суд этот будет услышан! (Кладет на венок офицерский кортик.)
Радист. Мы никого не обвиняем, Эдуард, поверь нам. Мы ищем жизнь, которую мы могли бы вести все вместе. Вот и все. Разве мы нашли ее, пока жили?
Эдуард. С этими мыслями, друзья, мы оставляем могилы, но не память о вас — вы погибли не напрасно.
Капитан. Напрасно!
Эдуард. Мы клянемся в этом.
Капитан. Мы погибли напрасно.
Эдуард отходит от венка с явным облегчением и снова надевает фуражку.
Радист. Отец, они делают из нашей смерти то, что им нравится, что им нужно. Они берут слова из нашей жизни, делают из них завет, как они это называют, и не дают нам стать мудрее их.
Эдуард (предлагает Дженни руку; совершенно другим тоном). Ну что, пошли?
Дженни. Ах, да…
Эдуард. Пока не стемнело.
Дженни. Мое единственное утешение — что мы все отстроим снова, все как было…
Эдуард. Точно так, как было.
Томас. Да, к сожалению…
Эдуард. Пошли. Надо немного перекусить. У нас еще есть время.
Уходят; цветы остаются на земле.
Капитан. Все было напрасно.
Священник. Не печалься, капитан. Мы напечем много хлеба. Все напрасно: и смерть, и жизнь, и звезды на небе — они тоже светят напрасно. А что же им делать иначе?
Бенджамин. А любовь?
Священник. Любовь прекрасна…
Бенджамин. Скажи, отец, а любим мы тоже напрасно?
Священник. Любовь прекрасна, Бенджамин, прежде всего любовь. Она одна знает, что все напрасно, и она одна не отчаивается. (Передает кружку соседу.)
Пение становится громче.